https://i.imgur.com/ixxt6eW.png

Rick Wakeman & Ramon Remedios — Chariot of the Sun;
***
судя по чертам лица, ему было лет двадцать пять, а порочность его казалась случайной. свежесть юности еще сопротивлялась опустошениям неутоленного сладострастия. во всем его существе боролись мрак и свет, небытие и жизнь, и, может быть, именно поэтому он производил впечатление чего-то обаятельного и вместе с тем ужасного.
— оноре де бальзак, «шагреневая кожа»

Офель де Ламорт

Раса: человек;
Пол: мужской, как бы многие на этот счёт не заблуждались;
Класс и специализация: маг, маг-воин;

Возраст и дата рождения: рождён третьего числа от одиннадцатого месяца Умбралиса, 9:05 Века Дракона. Закономерно этому, проживает уже сороковой год, но это ответ на совсем уж неприличный вопрос;
Статус: под маской маг Орлесианского Круга, над ней — второй модник на деревне игрок в опасность и эпатаж; под кожей — малефикар, в прошлом подающий надежды наследник, но уже без наследства, надежды и памяти;

Способности

почему танец красив? ответ: потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной, эстетической подчиненности, идеальной несвободе.
— евгений замятин, «мы»

Он на свой манер талантлив.

Дар просыпается в нём рано — бьёт ключом и навзничь, ломает, перекраивает, заставляет задыхаться, и даже спустя годы — в стенах Круга — всё ещё не хочет даваться до конца, остаётся — гудящим эхом в ушах, льётся на пальцы вкрадчивыми ожогами, заиндевелым отзвуком на самых кончиках.
В каком-то смысле его, выросшего и возросшего, спасает упорство — он ценит в применении магии красоту, но достигает её механической почти отточенностью, лишённой отступлений, домыслов и игривой виртуозности, чистота помыслов — проста как рефлекс, всё равно что сделать вдох; он сравнивает свои заклятья с написанием картин, но только если писать не кистью, а кронциркулем и ножом, стихийная магия — краска — сплошной контраст, хорошая память, он помнит — ожог и осколки, все проходит, затягивается, затухает, заживает, остаётся чистое — чище цвета только звук, а от звука остаётся чувство, ладонь жжётся, но это фантомное — огонь и лёд, кто-то называет это природной склонностью.

Он — всё так же — красотой.

Кто-то шутит, что его чары больше похожи на игру света в театре.
Никто не спрашивает о цене, взятой бесстрастностью, концентрацией и трудом. Приходится быть перфекционистом, — большим, чем того требовали наставники — перекраивать себя, и пусть пламя пьянит, а холод — за[м]вораживает.
О первых ошибках напоминают следы на ладонях и пальцах, что так и не зажили. Он кусает губы и молится на идеал. Никто не заметит ни усмешки, ни выеденных ран.

Он может позволить себе быть настоящим творцом только тогда, когда покушается не на материальность вокруг, а на чужой разум, чуть более свободным, как свободен бывает паук, упивающийся асфиксией пойманных бабочек, — в энтропических чарах, его пленит отсутствие должной ответной отдачи, пусть и пользуется малым — иллюзиями и внушаемым страхом. Это — симфония, паутина, пряжа. Здесь неуместно сравнение с ножом, здесь — иглы. Краски остаются тому, что пляшет на пальцах.
А это — это гораздо лучше, гораздо приятнее, чем стряхивать с перчаток иней, с новых сапогов — жжённый прах.

Есть, конечно, ещё кровь.

Но кровь — это чистейший абстрактный красный, пережиток прошлого, страх настоящего — пеленой застилающий ему глаза, и это — уже давно не светские метафоры об иглах и ножах.
Он внушает себе, что магия — даже такая — по-прежнему служит ему, ему и на благо — всё имеет свою цену, и это цена портного, цена мантии с чуть более длинными и пышными рукавами — он верит в то, что довольствуется малым, простейшими ритуалами, и всё это благо, жертвенное, оправданное, страшное.
И всё это, конечно, беспросветная красная пелена на глазах.

Но это не равноценно тому, чтобы сходить с ума. Он может — [ему кажется], что да, всё так же да — держать себя в руках, это лишь немногим сложнее, чем правильно улыбаться, чем держать осанку, быть сильным, стойким, не поддаваться, — он умеет быть очаровательным — куда убедительнее, чем опасным, смеяться в нужный момент и с нужной тональностью; держать десертный нож так, чтобы влюблять одним движением пальцев, а не грозить выколоть себе глаз, двигаться плавно, выточено, искусственно даже, правильно, удержать внимание — одного собеседника, двух, трёх, десятка...? Рисует — не, не огнём, по-настоящему, больше интуитивно и тайно, музицирует — без зрителей и для себя.
Знаком с этикетом, порой гипертрофировано на нём помешан; играет голосом и бьёт словами, вычурно загадывает загадки, куртуазно ухаживает.
Всё — с привкусом театральности.

Не держал никогда в руках ничего острее кинжала, тяжелее подсвечника не поднимал — и сможет вряд ли.

Оставленный в быту, покажется беспомощным, но это если дело не коснётся умения обращаться с нитками и иголкой — зашивает шьёт, штопает, ходят слухи, что вышивает — но это тайна на грани с рисованием.
Как следствие — он разбирается в материалах и тканях, обладает ценным в широких кругах умением их сочетать — вообще крайне изобретателен в плане нарядов, зеркалам наедине признается, что имеет врождённый материальный вкус, и готов почитать красивым даже то, что пугает, самую малость, — лёгким движением ножниц и пальцев способен превратить нелепость в изящную драпировку или вуаль.
Вслед — умение обращаться с волосами и наносить макияж. Но это — композиция, геометрия и золочённая крошка на губах.

Разрозненно знаком с историей, калейдоскопически подкован религиозностью, разбирается в живописи, архитектуре, музыке и драгоценностях ровно до того уровня бесед, что ведутся в салонах; в вопросах магии предпочитает наглядность практики, а не монументальность теории, но умеет это скрывать; знает основы алхимии и азы картографии.
Свободно говорит, читает и пишет на всеобщем и орлесианском — обучению в Кругу обязан пониманию тевина, знает — самую-самую малость — антиванский , но это лишь букет случайных разрозненных фраз

Он изящно держится в седле, но не переносит путешествий, с трудом выдерживает отсутствие комфорта, покоя, душистой воды и наглядность бедности.

Внешность

Цвет и длина волос: зависть многих знатных дам и его гордость, на свету почти прозрачные, невесомые, — чистой платиновой волной спадающие ниже пояса;
Цвет глаз: светло-голубые, цвет кажется неживым, даже не холодным — промозглым, при нужной игре света и тени — с синевой;

Рост: 178 сантиметров, спускаясь на землю с каблуков;
Телосложение: высокий и длинноногий, тонок в кости, узок в плечах и бёдрах, пугающ в обхвате запястья и талии; в общем, ярко выраженный эктоморф — до хрупкости, пряча под кружевом ажур проступающих косточек.

она такая худая, что она либо при смерти, либо очень богата.
— чак паланик, «колыбельная»

Кровь остаётся кровью. Голубая — всё равно что красная, селекционная обречённость, замкнутая вокруг костных запястий.
Его можно назвать красивым. Неправильно — и всё равно аристократично-породисто — и чуть пугающе. Женственно — нет, ни намёка на мягкость — и неопределённо. С недосказанностью.

Высокие скулы, узкий подбородок, челюсть острая, лицо — выточенное, даже не скальпелем — жёстче, тоньше; нос длинный, кончик чуть заострённый [не мертвенно, но], если скулы — лезвием, то губы — ножницами, бледные до синюшности, без слоя краски — катастрофа; глаза — раскосые, «хищные», крупные, ресницы длинные, но слишком светлые — брови бесцветны; впалые щёки.
Детали — слишком длинная шея, одно плечо выше другого [как не старайся, мальчик, это врождённое], но это всё скрывается нарядами — укрывается кружевом и шёлком как саваном, переигрывается с лихвой; почти женская изящность рук выдаст аристократа, но это лишь — очерк — под тонким — таким, что словно копия с кожи — слоем перчаток — самые страшные ожоги, что так и не зажили. За ногтями — однако — очень тщательно ухаживает.
Бледен — болезненно, и кожа тонкая, росчерком соцветия вен по вискам, горлу и бёдрам — синевой.

Выше по рукам — где предплечья — невесомыми стежками красное. Тонкое как нить. Глянцево как гладью вышито — зарубцевавшееся. Если и платить свою цену, то платить изящно.
Платить свою цену за.

Кожа на его лице кажется пугающе идеальной — матовой, слишком сильно натянутой на кости, будто содранной и заживо закреплённой как правильно — ни единой морщины, ни единого шрама и изъяна, кажется, тронь пальцем — а там неживое, всё ровно что гладить камень или фарфор — всё кукольно, искусственно, покойно.
Холёная таксидермия.

Он перестал улыбаться.
Что-то останется трещинами, что-то — стежками. Раньше носил маску, почти не снимая, чтобы скрыть подкрадывающуюся к лицу старость. Теперь — тот факт, что он перестал меняться.

Его любимая. Его. Лицо своё-не-своё — гладкое, белое, бесполое. Точная копия. У людей — дышащих — таких лиц не бывает. Маска открывает только живые — человеческие — губы. Крашенные, не скрывая, ярко-как-мясо-красные. Маска — белая с золотом, разводы — под мрамор, без излишеств даже — только прорези глаз утоплены и объяты мелким крошевом полудрагоценных камешков.
Холодных.
Белое с золотом. Красное на камень. Странный привкус. Как целовать металл цвета мака. Ярко-мясо-красное — улыбка — это губы, влажный рот, перетекающий в оскал, дорогая краска. Не мак — мясо...
Красное с мрамора было сложно смывать.

Не блистающую выразительностью мимику заменяет кривая [траекторию определяют эмоции, намерения и слова] губ, тон голоса и движения пальцев.

Одевается максимально закрыто [шлейфом порой всерьёз идут вопросы о поле], — как в латах от кончиков пальцев до высокого ворота, но разменивая звон металла на шелест как текстуру газа, батиста и шёлка — однако вычурно, дорого, хаотично в рамках текущей моды, броско и иногда страшно неудобно; драпированные вуали и одеяния, геометричность взбитых облаков газовой ткани, закрепленные прямо в композиции из волос цветоподобные аксессуары, мантии в пол, ботфорты с шитьём и неизменные перчатки, если раздевается, то в последнюю очередь снимает их, даже чулки и белье — до.

Голос, может, для мужчины слишком высок.

Общая информация

отрекаясь от шизофазии, кратко;
9:05 Века Дракона — рождение наследника в семье маркиза Элеаса де Ламорта и его супруги Клемансины;
9:12 Века Дракона — Офель де Ламорт раскрывает свой магический потенциал и отправляется в Круг Монтсиммара;
9:27 Века Дракона — проходит Истязания, с этого же года начинает поддерживать Игру;
9:30 Века Дракона — долгожданная встреча с матерью и разочарование, первые проблески бед с башкой интереса к запретной магии;
9:35 Века Дракона — известия о смерти отца;
9:37 Века Дракона — сидит на попе ровно принимает сторону лояльности Кругам в конфликте между магами и храмовниками, остаётся в Орлее и изображает отсутствие прогрессирующих бед с башкой богобоязненный анабиоз;
9:40 Века Дракона — меняет последнее на запрещённые практики, всё так же прикрываясь лояльностью и умудряясь убеждать в этом даже самого себя; знакомство с магией крови;
9:42 Века Дракона — [не]спокойно пребывает в Орлее, после годов кошмаров, самобичевания и саморазрушения остаётся на стороне Круга и Вивьен, всё ещё молод, всё ещё в крови, всё ещё в Игре;
9:44 Века Дракона — начинает косвенным образом поддерживать связь с семьей через сестру; смерть матери.

существует скрытая связь между ужасом и красотой, и где-то они дополняют друг друга, как ликующий смех жизни и затаившаяся близкая смерть.
— райнер мария рильке, «победивший дракона»

Всегда хотелось знать, почему именно круг.
Круг уравнивает, ровняет, лишённый пристрастий и углов, все как один, всех под одного — они шепчутся, что единственный сын маркиза [ах, чудный, чудный мальчик, весь в мать, моя милая, вы же видели её — на балу — да, да, этот оттенок платья и волос, ох, моя дорогая, вы же помните эти локоны, говорят, что после рождения ребёнка она перестала выходить в свет, сколько лет уже прошло? шесть? семь?] — о б р е ч ё н; цепкая окружность сворачивает хребет дугой, круг — ошейник и парфорс, круг — уроборос, только вместо непроглядной пасти — холодеющая материнская ладонь.

Она разжимает пальцы. Он продолжает хвататься.
Она стоит — белая, белая, белая, непроглядно холодная среди ярких бликов витражных стёкол — неподвижная как камень.
Мама. Мама. Мамочка.
Искорки с мальчишеских рук — проседью, пеплом на пол, гаснут. Если из её глаз сейчас брызнут слёзы, то это будет сплошная и безбрежная пустота.

В ученических спальнях первые месяцы все кого-то зовут по ночам.
Сначала — зовут, потом кричат, затем умолкают, заучивают формулы, поверх клякс от чернил на самых кончиках пляшет пламя.
В последних столичных сплетнях упомянут лишь то, что в доме Ламортов нещадно сожжены портьеры цвета бриллиантовой крошки с лососем — и молодая маркиза, конечно, печальна только по этому поводу.

Ему некогда скучать. Круг гнёт в безугловую покорность, замыкается сплошной вокруг горла, ему совсем не страшно от того факта, что он немногим младше окружающих его детей, страшнее быть хуже — хаос созвучен провалу — дар, сошедший оглушительно и ярко, ещё долго не пытается отдаваться до конца.

Год. Ещё один. Два. Когда-то мальчика с его лицом обучали держать прямой хребет и в руках — десертную ложку — теперь он держит порознь практику и теорию, огонь в его руках стал послушней, лёд — тоньше; оно [лицо] приходит во снах, вплетенную в сущность родную и невесомую, руки, женские, почти не помнит, фантомный как боль от удара запах волос; он с ним ещё долго, ком в горле, до несуществующей рвоты, — по утрам после кошмаров он цепляется за слова к р а с о т а и страх, когда лекция касается энтропических чар;
В мире книжных стеллажей слишком мало зеркал.

Мальчик старается, старается до самых кончиков [теперь породистость в нём выдает разве что текстура волос и губы, руки... они...], до сажи, язв и сожжённой кожи — пока магия не начнёт даваться красиво, и лишь потом — страшно, и лишь потом — просто, он собой страшно горд, созданным, доступным и обречённым быть в его ладонях, но если это искусство, то оно написано болью и ломанной; он становится одним из тех, кто высоко держит голову — лучший ли? за талант пополам с бессонницей, — но с возрастом начинают говорить, что он красив чуть больше, чем упорен.
Он находит отполированное до откровенности зеркальное стекло — и впервые за годы улыбается.

Об Истязаниях предпочитает не вспоминать.

Там она совсем другая.
Белая. Белая — не холодная — обжигающая, будто восковая свеча, с создездиями выеденно-жённых язв в уголках губ и на сосках;
у него её волосы, у неё его глаза, вспоротые живот и горло — раны слишком аккуратные, будто так и надо, вросшие в неё за то всё время, что она ждала [своего мальчика], так надо, она протягивает к нему руки — холодные ладони, пальцы хрупки, до кулака — ничто, на ней из одежды лишь перчатки — тлеющий шёлк цвета бриллиантовой крошки с лососем;
она смеётся, дико и звонко, хохочет, пока не начинает сгорать, и тогда уже кричит — не звуком, но отзвуком, разбивается на десять — нет, больше [смысл ли считать?]— стеклянных осколков, выплакивает свои же глаза по щекам, кожа — чёрная глянцевостью гудрона — лопается, сплетённые локоны — его, её, нет, его — пляшущий факел.
Кровь остывает. Наступает пламя.
Из под плоти восходит красное.

Он невпопад думает, какое это красивое заклинание.
Он, кажется, прошёл последнее испытание.

Даруйте собранность, покоряясь, не мальчик уже — юноша, покидает затихшие залы младших спален; огонь в руках теперь горит послушнее котёнка — не жжётся, не затухает; всё, что осталось от старой памяти — её волосы — теперь спускаются ниже лопаток, и это странным образом успокаивает; бравший своё упорством, упрямством и послушанием, теперь влюбляется в изящество, то, что осталось от праха, теперь вкрадчиво смотрит на него из зеркал.
Их всех [заслуживших право, но] выпускают в мир неохотно, будто экзотичных животных, всегда метящих в хаос, Тень и чьё-то жилистое горло. Игра подходит всё ближе к его темнице — декорации теперь не ограничиваются камнем и книжной коркой, они теперь — газ, ажур и шёлк.

Среди лиц, вылепленных на каприз, на заказ, не найти двух одинаковых, — нет повторных секунд, нет повторяющихся оттенков, шепотки — тишина и то — оглушает рядом, его накрывает волной деревянных паяцев и разученных жестов; Игра на удивление позволительно хаотична, в отличии от Тени;
Они все прячут под масками змей, под ногтями — иголки.
В них всех так много от пауков — и паутина оплетает руки, мертвой петлей ласкает горло [можно продолжать лакать вино, полусладкое белое, жадно как воздух]; но именно здесь скрывается противоречивая в липкой драгоценности свобода — свобода равноценная той, когда птица умирает в воздухе, растерзанная и сломленная, заранее обречённая, но.
Они пауки, прячущие под вторыми лицами и кожей бабочек. Они боятся его. Они боятся пламени. Ужасаются. Не отводят взгляд. Презирают. Улыбаются, переставая прикрываться веерами. Фамилия отца — по щекам пощёчиной, терпкой и горячей, словно отданной не фантомной ладонью слухов-иголочек, а клеймящим металлом. Тише тишины он слышит имя матери. Оно вонзается ему в спину тупым ножом [потому что тому самому мальчику уже давно перерезали горло, метафорично и косвенно, но этому свету нужно больше, чтобы окончательно смыть такой позор].
Вы красивы и молоды как бабочка. Вы опаснее пауков.
Но это иллюзия на условиях вечно пляшущей хрустальным бликом войны. Улыбается — стеклу — и получает трофеи, что ему совсем не нужны; в Игре остаётся чистый идеал — те, кто выше, они; ни друзей, ни врагов — только отражения, зеркальные, коснись губами — боязливо и ласково — опять стекло.
Стылая индевелость камня.
Скульптуры, сделанной на заказ мастером талантливее мастера масок.

Сдержанная похвала наставников оборачивается судорожным эпатажем. Общество привыкло считать уподобленных ему чудовищами [он открывает глаза — там не Тень, там отрезвляющий собеседника холод и холёная явь], — это болезненно — и он скрывает чудовищное под кожей, под кружевом и слоем краски на губах, ещё в Кругу — фигуре идеально уравнивающей — он научился быть до слов жаден. Талантливо. Великолепно. Умопомрачительно. Прекрасно. Между этим он пишет безответно-запретные письма матери, и это гадливо, непозволительно, страшно. Это выделяет среди других. Уроборическая окружность прорастает розовыми шипами, становится венцом — и тот рассыпается под пальцами. Талантливо. Великолепно. Умопомрачительно. Прекрасно. Теперь ни одно из этих слов не уплачено ни болью, ни залёгшей чернотой вокруг глаз. Достаточно геометрично выверенного уголка губ. Симметрии пальцев. Ровного тона смеха. Намёка на реверанс. Пудренной отточенности скул. Он всё ещё пишет матери. Композиции из наклона головы и волос. Зеркал всё больше [готовь поспорить, Офель, что если мне взбредёт в голову провести с вами ночь, это будет как акт любви на сцене кукольного театра]. 

Мысль — опять — невпопад. Он у себя один.
Единственная ценность сущности.
Имена, титулы — давно в труху и прах.
Против сотни — Игра.
Один единственный. Десяток зеркал.
Всё, что осталось.

Уникальный?

В звоне хрусталя и безропотности камня он узнает, что мать здравствует. Родила [ещё, вторую заместо первого, как долго змею станут об этом щебетать] ребёнка. Встречает её на периферии тех годов, когда коллекция идеально отобранных к прочтению трактатов начинает быть пропорциональной коллекции хорошо скрываемых любовников.
Встречает. Просто.
Настоящую и чужую, не ту, что из снов. Разменявшую изящность на туго стянутое поверх плоти [слишком сухо, но иначе никак] платье. Усталость, текущая сквозь прорези маски. Не воском и прахом — тяжким запахом духов и сандалом. Страшнее потухших [для него самого] её глаз и потерявшего упругость горла только руки — с первым узором морщин, сухие как дешёвая бумага.
Ей было двадцать семь. Мальчика забрали будто специально — закрыть глаза пеленой от закономерных признаков увядания.
Женщина, которую он любит, уже давно умерла — истлела демоническим мороком во снах. Теперь осталась она, апогей моды на батист и неотступность старости, начавшийся тлен, — глаза из дымчатого стекла, женщина, которую он касается только взглядом — и вовсе не из-за приличий и правил.
В последний раз. Отца он так и не искал. Единичный привкус разочарования [и фантомный её духов] более чем достаточен. 

Ему двадцать пять. Её волосы, её кожа, её глаза, её губы, сожжённые, но всё же её пальцы, — теперь зеркала говорят, что это принадлежит ему окончательно, это дар и обречённая монументальность памяти, которую хочется сохранять; книг, что дают хоть отзвук, эхо ответа на его вопросы в библиотеке Круга слишком мало, пудра с перламутровой крошкой оказывается слишком дорога и ложится на впалые щёки успокаивающей ложью.
Всё, что дальше, требует от него того же, что и требовало всегда. Упорства. Изящности. Отточенности. Только появляется потребность в ежекомнатном присутствии зеркал. И полуложных тевинтерских трактатах о сохранении молодости.

Он избегает упоминаний магии крови. Формула запрета ещё в годы обучения становится аксиомой. Тем немногим, чему он покорно кивает, даже не задумываясь.
Даже.
Но ведь всё можно заставить служить себе на благо, милый мальчик, не в этом ли смысл магии? Веришь в правильность — обретёшь и праведность.
Не задумываясь, стряхивает мысль легко и беззаботно — как пепел с пальцев. Только не пеплу ли ожоги память? 

Известия о смерти маркиза доходят до него если не эхом, то тенью эха — отчего-то это успокаивает, вкрадчиво, будто колыбельная; нервирует только количество требуемой пудры — с каждым годом всё больше и больше — меланхоличная красота обращается искусственностью, таксидермичная холённость выгрызает молодость, прячет от стёкол взгляд, прежде в зеркала влюблённый; кожа всё тоньше, рёбра виднеются, из под просятся — спишет всё на бессонницу и нервозность, у него же всё ещё красивое — своё —лицо, красивые — свои — волосы.

Время сворачивается не в круг, но в кольцо, — где-то там развернётся и взрыв, и звон.
Они теперь — почти — все чудовищны, за безумства одного платят многие — ломаются, бегут, рвутся прочь, отвергают порядок и идеальность, хрупкость на хаос, а у самих — глаза из жеванного отчаяния; он захлебывается в верности, ища границы Круга, которого больше нет, война — такая, их война, его личная [и этим неприкосновенная], а не правителей, — всегда страшней; он живет — прячется, прячется, прячется, но если слишком долго повторять зеркалам правду, она станет ложью — у любовников, имена которых не помнит, судорожно лакает вино — ищет себе подобных, лояльных, всё ещё не отрёкшихся, всё ещё идеальных.

Игра застаёт его нарциссом в упадке, маска слишком тяжела, пудры и краски — мало, совершенство вывернуто наизнанку, обнажая отчаяние, что хуже? — не вопросом даже, одними онемевшими поблекшими губами — безразличие или страх? он носит матово чёрное и отказывается от золота — отблеск прячется только на краях ажурно сгорающих листах — не в камине, в руках [мальчик, как давно ты снимал перчатки?] — это страх, не перед собой, но над тем, что внутри — почти животный страх, холод вытекает из зрачка в белок, крепнет под саваном тонких век.
Аксиома запрета остаётся бичом и скотобойно-покорно взирает из зеркал. Стекает цветом стекла. Прячется на дне бокала — маленькое зёрнышко отчаяния, портящее привкус шампанского.
А ведь ему уже почти... [почти здесь как в значении сантиметров до пропасти, миллиметров от лезвия до сердечной мышцы, пропорции яда] тридцать пять? Болезненность под вышитыми трауром мантии всё ещё сходит за изящество. Волосы падают к растаявшей от ношения корсета талии. Только его куда чаще теперь принимают за цепкую до молодости женщину, чем за юного мальчика.
Это самую малость обижает.

Зеркала замолкают. В полусожжённых тевинтерских бреднях, вырезанных на бумагах, есть не только ложь, но и полуправда; своё собственное падение он приравнивает не к позору, а к... падению [слова остаются просто словами, он ведь трезв, оглушающе трезв и повторяет себе, что всё это во благо, шитье новых перчаток прячет дрожь в пальцах] занавеса; Тени — так глубоко — он не касался с самого Истязания.

По ту сторону он невпопад думает, почему так редко надевал красный.

Алым по золотому — неосознанность сплетается в причудливые соцветия у него под кожей, это мёртвый сад под пальцами, это — страх, истерия, любовь, зависть; ростки красных [они бывают такими?] выползают из его глаз, лепестки окутывают пеленой, оставляя в одиночестве; он слеп — и как слепец тянет руки, простирает их вокруг, к пляшущей пустоте, и та откликается, ж е л а н и е м, иллюзорная и тянуще вместе с тем материальная, сплетает пальцы с пальцами, белое с красным, зеркальным отражением любви и всякой привязанности; она такая мягкая, — как шёлк, грильяж и гнилое мясо — как огонь горячая, обнимает его заботливо, целиком, своего мальчика, ласкает, топит, поглощает — шепчет, что он прекрасен, таким и останется, кричит навзрыд, что у него больше ничего не осталось.
Он сдаётся, растворяется в том, что когда-то казалось запретным, но теперь — таким ясным и сокровенным, Тень остаётся неподвижна, но он плачет тенью, она красная, красная, красная, а ему кажется, что ещё немного осталось белого, и надо обязательно надеть белое [с красным... как-то... однажды... изо сна], что теперь реет флагом над его поверженными устоями, верой, правдой, — лояльностью ли? — нет, это человечье, человеческое, там — сейчас здесь остаётся только он и чистая неподдельная красота, ж е л а н и е,  он не сопротивляется, больше нет, сладость заполняет его, будто и ждавшая одного этого, сквозь прозрачность кожи и ставший таким лёгким ажур костей.
Он падает.
Закрывает глаза.
Улыбается сам себе — страшно, жутко, тошнотворно красивый, дивно прекрасный до рвотных позывов — из зеркальной глади. Ничего больше не имеет значения — красные-красные нарциссы и розы продолжают цвести у него из вспоротой сонной, пока кошмар не заканчивается.

Страшны пути, коими жертва на алтарь следует. Он прекрасно осознает, что шагнул за запретное. Изумительно представляет последствия. Очаровательно давится самоубеждением. Меняет любовника-паяца на любовника-марионетку. Всё реже снимает перчатки — порез равноценен исцелённому ожогу, но больше их требуется на лицо — теперь оно становится идеальным, но когда он режет слишком глубоко, то идеально пугающим, как лицо матери, приходящей к нему во снах, когда он хныкал в подушку в полумраке общей спальни, он все ещё верит в Круг, но круг этот с шипами — до капелек крови на самых кончиках пальцев, но крови так мало, то, что он грешит, и вместе с тем — делает только лучше, вырезается у него под корнем языка недосказанностью мантры, звучит в голове непрекращающимся диссонансом.

Слышишь, мальчик? Он ещё здесь. Он не бежит. Он послушен ровно до уровня запястий. Он не пока не причиняет никому вреда. Только себе. Но это очень красивый красный. Он не отрекается. Он полюбил зеркала. Он ловит себя на мысли, что ему больше не нужна маска. Он знает, что не одержим, но это только от того, что пытается жить настоящим.
Пока что.

Ему совсем не страшно. Цепляется в отражении за собственный замёрзший, замерший с той злополучной ночи взгляд [если вставить в его глазницы драгоценные камни, они рано или поздно всё равно станут взглядом раннего старика] — спокойный и ясный, разве так смотрят лжецы, предатели?
Малефикары?

Необратимость запущенного процесса процесса кажется сладострастной только до бреши в небе — ввысь воспрянет взрыв страшнее того, что был, разменяет на мечи спицы и иголки, безопаснее всего мира кажутся стены вечно цветущего Вал Руайо [ему в последнее время так нравится слово вечность] — Инквизиция, война, страх, всё остаётся таким далёким, как был чужд весь мир годы назад — там, в круге, но теперь это только внушение — зыбкое и глупое, состоящие из виртуозных иллюзий, чей хозяин — просто творец, но ни в коем случае не безумец [слово вечность, слово совершенство под корешком языка, хорошо прятаться — мало, цена есть цена].

Когда всё заканчивается, он продолжает пылать. Потому что жить просто — нельзя, а существование лишено яркости; надо брать своё огнём и эпатажем, теперь можно хвастаться без оглядки умением сочетать энтропию со стихийной магией, теперь роскошь — не только шёлк, теперь под кожей всё меньше видят чудовищ, но — зеркала призрачны и прозрачны, ты помнишь, что ты есть, мальчик? — помнит, конечно, и верит, издевательски, убеждая себя в том, что никогда не отрекался — даже от Церкви, просто собственное лицо в какой-то момент стало ценнее заветов светлой Андрасте — это так богохульно, но он молчит, улыбается; снимает маску — собеседник, зритель скорее, закономерно ахает [здесь очень уместна та самая фраза о сексе в кукольном театре].

Ему не нужна свобода, о которой говорят маги с Фионой во главе по ту сторону, свобода уже зарубцевалась в глянцевые пахоты у него поверх вен, на коже. Он поддерживает Вивьен и новый Круг — им всем нужна идеальная замкнутая, терновый венец. Он носит золотое с белым и красным — безумно и трезво считая правильным любой грех, если играть на стороне тех, кто безнадёжно праведен; прячась, но не убегая.

Игра должна продолжаться.
В холодность. В катастрофу. В лояльность. В нового портного. В то, что добиваясь расположения очередного мелкого шевалье, он не использует магию — только, может быть, взгляд, от которого становится холодно; прикосновение рук — ткань тоньше воздуха — от которого вдруг — жарко; красота заключается в том, чтобы изгиб пальцев с хребтом становился изгибом времени и пространства.

Офелия де Ламорт, новая маркиза взамен старой, единственная наследница [а ты, мальчик, разница в буквах, Тени и прожитых годах], в тот вечер вертит бокал в пальцах немного нервно; ей никогда не было страшно признаться в том, кто её брат — потому что брата как такового никогда и не было — сейчас она говорит с маской, признаётся поссыпанным золочённой крошкой губам, что все письма, отправленные матери, — пепел.
Она сжигала их сама. Между ними — четырнадцать лет разницы, ощущающиеся как терпкая вязкая вечность.
И теперь смеётся — легко и игриво, чуть истерично, может быть, будто развеивая прах по ветру или обрывая чью-то жизнь. Он здесь, потому что мать мертва. Отца, отказавшегося от него ещё тогда, давно сожрали черви. Это не делает ему больно, гораздо больнее то, что он помнит эти глупые лососевые портьеры — вот уж как сорок лет.
В той самой гостиной их опять повесили.

Сестра говорит, что будет ему рада. Не брату — этой шёлковой мёртвой тайне с позолоченными губами, застывшей у зеркала в выгодной позе с бокалом шампанского.
Он впервые не понимает, искренность это или Игра.

Всё позабытое да останется прахом.
Аккордом.
Красной пеленой на его глазах.
С золотом.


Связь с вами: у администрации имеется; а телега, дис, вк, скайп — всё про просьбе лично в руки.
Планы на игру: спа-вечер с Вивьен, играть, Играть, резаться, плясать, сжигать, блистать, патриотично любить Орлей и отстаивать его интересы [как? как-нибудь], выбиваться в свет, при надобности перекрывать его другим [или сонную]; быть лояльной няшей и [само]убиваться за малефикарство.

Пробный пост:

[icon]https://forumupload.ru/uploads/001a/65/51/93/728151.png[/icon]

Отредактировано Офель де Ламорт (03-05-2020 08:54:46)